Андрей Толубеев
Ночная лампа


Занять денег

Звонок был резкий и потом неприятный. Звонила Аля. С матерью плохо. Это стало случаться часто с тех пор, как убило отца. Отец шел с работы, и на голову ему упал кусище льда, отколовшись от водосточной трубы. Льдина падала с шестого этажа дома на Петроградской. Как будто ждала.

У Афанасия врезалось в память одно воспоминание из детства. В день получки они поджидали отца у подворотни. Он брал их за руки, и они шли к столовой. Над двумя широкими грязными окнами, сколько все помнят, никогда не светились две буквы  -  «Т» и «Л», часто затухало первое «О» и меркла последняя «Я»; и люд, спешивший с окрестных фабрик, с чувством неведомого удовлетворения распахивал покосившуюся грязно-коричневую дверь «СОВЫ». Столовая была отдушиной для рабочего костяка района и клубом местной интеллигенции. Отец брал две кружки пива и бутерброд «яйцо с килькой», а Афоне и Алевтине  -  бутылку лимонада и по сардельке с куском хлеба. Хлеб запомнился навсегда черствым, а сардельки  -  ароматными. Пили и ели степенно. Почти всегда к отцу кто-нибудь подходил и шла беседа. Был праздник. Это было давно.

Голос в трубке чуть клокотал и прерывался. Сестра всегда паниковала. Он только что пришел с работы и ехать по-новой, к «черту на рога», до смерти не хотелось. У жены ныла подвернутая на лакированной морозом троллейбусной остановке нога. Сын еще не вернулся с тренировки. И дома было неуютно. Уже неделю не выдавали зарплату, и только голодный белый кот был необычайно ласков, надеясь на подачку. Афанасий нехотя дернулся...

 -  Я к матери... занять денег... может, одолжит...

Жена плакала.

Пашка Лановой  -  бывший одноклассник и настоящий рядовой овощной базы, что неподалеку от кладбища,  -  приволок третьего дня полмешка хрена... Бери, говорит, Афоня, у метро можно продать, а если натрете по баночкам  -  пойдет охотнее. До зарплаты протянете... Одолеете  -  еще оформлю.

Жена терла хрен и плакала.

Напяливая куртку, увидел, что вешалка по-прежнему не пришита, но сказать не рискнул...

В узком дворе материного дома, кособочась на несколотом льду, стояли две санитарные машины. Нажимая код замка, Афоня подумал, что развернуться негде и, выезжая, они будут пятиться раком  -  покойника вывозить. Когда сестра после очередного аборта месяц валялась в больнице, он жил днями у матери, и с тех пор остался ключ. Открывать не пришлось. Дверь была не заперта.

Лекарствами не воняло, но запах белого халата уловил сразу. Не раздеваясь, прошел по коридору и встал в проеме... Врач в колпаке, смахивавшем на поварской, внаклонку стоял над матерью и двумя пальцами шуровал у нее во рту... Мать хрипела.

Аля ткнулась ему в спину и зарыдала.

 -  Чего он делает?!  -  выдавил Афанасий.

 -  Язык... язык!

 -  Чего язык?

 -  Язык ловит... Мама задыхается.

Сестра завыла. Афанасий скинул куртку и сел прямо на пол, напротив входа. Вглядевшись, увидел ноги матери в старых бордовых носках и черную короткую косицу у поварского колпака. Точнее, не косицу, а пучок, видно перетянутых выше волос. Дурость какая  -  мелькнуло в голове. И еще он заметил полузакрытый мутный глаз матери. Только не сообразил, правый или левый.

 -  Клизма у вас есть?  -  резко обернувшись, спросил врач, еще совсем молодой парень.

 -  Какая?

 -  Обыкновенная, какая!

 -  Зачем?

 -  Слюну отсасывать. Вы видите  -  она задохнуться может.

 -  Нету.

 -  Тогда берите что-нибудь и сушите во рту. Вы  -  кто?

 -  Сын.

 -  Держите язык. Алевтина, дайте ему вату...

В это время на пороге появилась женщина в летах. Поверх серо-голубого халата неаккуратно свисало стеганое пальто.

 -  Чего у тебя, Боря?

 -  Инсульт, Генриетта Львовна,  -  и, отрываясь от блокнота, бросил:  -  Алевтина Васильевна, вот вам телефон, завтра в 9 утра позвоните и попросите невропатолога... Все, что можем,  -  сделали. Ей сейчас не больно...

 -  Да? Когда тыкали иглой, она же стонала?

 -  Она без сознания. Она просто задыхается. Если справитесь со слюной, может, обойдется.

 -  Она?.. она?.. будет?

 -  До утра, может быть... Ну, если не будет улучшения, готовьтесь к худшему... А у вас что, Генриетта Львовна?

 -  В 37-й-то? Перепились.

 -  Вас как зовут?

 -  Афанасий.

 -  Афанасий, сильно за язык не тяните и чуть расслабьте пальцы, а то раздавите. Как устанете, меняйтесь с Алевтиной Васильевной. Вы извините, нам пора, еще есть вызовы. Идемте, Зина.

Только тут Афанасий увидел безмолвно сидящую в углу медсестру, почти девочку, в таком же колпаке и с хвостиком, но светлым.

 -  До свидания,  -  прошептала Зина.

 -  Утром позвоню,  -  отчетливо сказал доктор.

Бригада вышла.

 -  Когда ее?

 -  Днем. Вышла в магазин, прихожу, смотрю: башмак рассматривает и говорит что-то непонятное... Мама, мама! А она вроде как не узнает...

 -  Аля, я в туалет хочу... Подержи язык...

 -  У меня руки дрожат.

 -  Держи, ради Бога, я сейчас!

 -  Они, когда приехали, сказали, что до утра не... до... жи... тт...

 -  Сейчас-сейчас... Я  -  сейчас.

В семь утра Афоня открыл глаза. Он лежал на диване одетый и без подушки. На покрывале темнело мокрое пятно от слюны. Он так и заснул с открытым ртом. Двери тоже настежь.

В соседней комнате было тихо.

Отвалившись спиной к стене, рядом с кроватью сидела Аля и держала мать за открытую ладонь. Та смотрела на возникшего Афоню открытыми глазами. Взгляд был влажный, но чистый. «Оклемалась как-то»,  -  трезво подумал он.

 -  Мам, ты как?

 -  Неево,  -  промямлила она.

 -  Мам, тебе чего надо?

 -  Нет.

 -  Мам, мне на работу...

 -  Иии... сынок.

 -  Мам, у тебя...

 -  Ее хороо... сынок.

 -  Ма... тысяч сто не одолжишь до получки?

 -  Нее.

 -  Ма... отдам...

 -  А на поминки...  -  выдохнула мать и улыбнулась... насколько могла.

Но он точно видел, что улыбнулась.

Афанасий отвернулся и заплакал. Сестра спала и не слышала.



Конец пути

Если это уже произошло, если остановились и это уже факт, то когда закончилась эволюция человека? При Марксе или Маркесе?

Что на весах истории уйдет вверх  -  «Капитал» или «Сто лет одиночества»? Уравновесят ли страницы «Дон Кихота»тома Нюрнбергского процесса?

Если кинут мою мелькнувшую жизнь на чашу и она опустится вниз, что отлетит наверх??? Душа? Если она бессмертна, то почему бессмертное легче всех наших деяний и никогда не перевесит нашего праха, в который превращаются наше тело и наши пирамиды и книги, сгорая в огне страданий неразделенной любви и разделенной вражды и просто от времени, которое разрушает все, кроме Света.

Мы, конечно же, помним, как прикованный к железной кровати человек тихо, но «громко» говорил нам: «...чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы...» Он-то как раз мучился, а мы  -  не всегда и не все. И как задушенная рыба на водах, всплывает вопрос на листе чистой бумаги небесной канцелярии: а что же «цельно» и «бесцельно»?

Ну, положим, Гений или чуть ниже, у него  -  что?  -  одна цель и все? Или несколько? А сколько нужно или можно? Какая цель делает человека обычным? Какая современником, которым гордятся все, даже не жившие рядом и даже не в одной стране? Что или кто такой  -  обычный человек?

Интересно? Если у Гете или Толстого болели зубы  -  они спускались в своих страданиях до нас, то есть ни думать, ни писать уже не могли, или мы поднимаемся до них, когда у великих чего-нибудь не так и болит?!

Все великие жили идеями, вернее, чтобы воплотить их в реальность. Это, вероятно, и была цель или часть ее. Всякая идея, понятно, усложняет жизнь или представление о ней. Для великого человека крушение Идеи  -  трагедия! Для обычного  -  возможно  -  милость?!

А в чем величие самих идей? Или они несопоставимы? Тогда как они живут в одном пространстве, как они пересекаются, не мешая друг другу или все-таки мешая?.. Как они могут позволить себе жить параллельно, не проявлял видимой заинтересованности или, наоборот, даже презирая сожителя?! А вы заметили, что идеи никогда не восторгаются и не любят друг друга. Им неведомо чувство Любви. Они в лучшем случае признаются во взаимности, или просто не замечают, или терпят один другого... И по кончине их  -  никто не страдает. Но, когда умирают люди  -  носители идей, оставшиеся объявляют траур, а внутри каждого отошедшего звонит колокол или колокольчик или что-то стрекочет, как кузнечик, и окружающие скорбят, слыша его, и иные плачут, и это приводит в движение невидимые весы, и душа наша летит вверх и в память или проваливается вниз и в прах  -  в ничто.

Самая тонкая материя, тончайшая из тончайших,  -  материал воспоминаний. Чью жизнь-смерть вообще мы помним? Отсутствие памяти  -  милость Божия или наказание?!

Вы слышали когда-нибудь  -  он влюбился без памяти? Как же это? Куда она уходит, прячется или ее запирают?

Обычный человек, когда смотрит на другого человека противоположного пола,  -  о чем думает? Неужели о продолжении рода?! Сердце замирает, а безмолвные губы нашептывают: «Что такое, что такое... Ой, какой у него большой нос! Впрочем, говорят это неплохо... если родится мальчик  -  тем более!» И глаза ее влажнеют, и она согласна... А его в это время взяла оторопь, и он мычит в себя: «Какие у нее густые брови  -  светомаскировка... Кого она мне напоминает, только без медалей... Брежнева  -  пронеси помилуй!» А рядом и снизу тянут за руку: «Папа! Пусть она будет нашей мамой... брови можно выщипать!»

Нет, правда  -  о чем думает? Неужели его голова в первую очередь смотрит на ноги? В начале какого пути  -  поиска удовольствия или гармонии или гибели чего-то прекрасного?!

Когда мы влюбляемся, рассказываем предмету вожделений короткую притчу о двух половинках, прежде искавших друг друга: я нашел тебя, ты нашла меня и... бессмертная музыка доигрывает за нас то, что называется прелюдией совместной жизни на Земле. Да! А последняя нота свадебного марша Мендельсона становится первой нотой траурного марша Любви! Потому что по закону диалектики только гибнущее зерно приносит плоды. Стало быть, если Любовь не погибает... она  -  бесплодна?! Господи! Сколько должно быть Отчаяния в атаке сперматозоидов, пробивающих яйцеклетку? Камикадзе! Отряд обреченных! Закон Гегеля для них  -  воинский устав. Не жизнь, а боевая тревога с известным концом! Когда впервые открываешь учебник биологии, так и хочется хоть кем-то покомандовать  -  ну, хоть ребенком! И та, чьи брови не понравились уже в начале пути, грозно кричит на всю однокомнатную: «Не тронь папу за ноги! Он не для того повесился, чтобы его раскачивали...» Черный анекдот становится светлой реальностью, то есть позитив переходит в негатив... Мы седеем. Нас сдают в музей  -  если наше фото представляет интерес, или выкидывают в мусорный ящик  -  если ты одинок, умер и твой позитив, как воспоминание, давно уже никому не нужен.

Воспоминание  -  точка, где ты еще есть и тебя уже нет, то есть по Гегелю  -  ты еще есть, а по Марксу  -  уже умер... От голода и тоски, от диктатуры и прибавочной стоимости, которая всегда не в твоем кармане. И, как герой Маркеса, призраком бродишь по Миру, и тебя уже бесполезно щипать, ты уже весь ощипан, и тебя можно только варить вместе с томами партийных книжек, посвященных Обыкновенному человеку. Так вываривается новая бумага  -  из отходов идей и мяса.

Так мы эволюционируем на словах. А в жизни? Каждую минуту только в Америке происходит одно изнасилование... Это через океан! А рядом?.. А в нашей голове? Мы насилуем свои чувства, втискивая их в рамки законов, таких же несовершенных, как тени наших чувств. И мы насилуем законы, подгоняя их под наши чувства!

На чем кончается человек, где его последний вздох  -  в мыслях или в чувствах??

Я открываю Омара Хайама и читаю:

Одни люди думают больше о путях веры,
Другие сомневаются в верном пути,
Боюсь, что однажды раздастся возглас:
«О неведающие! Путь не тот и не этот».

Сентябрь 1996.



В оглавление "ПТЖ" N 12


Материалы © 1996, 1997 "Петербургский театральный журнал"
Электронная версия © 1997 Станислав Авзан
Последние изменения: 27 ноября 1997